<iframe src="https://www.googletagmanager.com/ns.html?id=GTM-59P8RVDW" height="0" width="0" style="display: none; visibility: hidden"></iframe>

Иоганнес Хервиг – Банда из Лейпцига. История одного сопротивления (страница 25)

18

– Слушай, а ты не знаешь, что там было с братом Жозефины? – спросил я. Эта тема меня не оставляла в покое. Генрих с любопытством посмотрел на меня.

– Что ты имеешь в виду? Я знаю, что он умер. От Хильмы, она мне как-то рассказала. А ты от кого узнал?

Я развел руками – дескать, понятно от кого.

– От нее самой? – удивился Генрих.

Я кивнул.

– Когда мы домой ехали. А что тут странного?

– Да нет, ничего, – ответил Генрих. – Хотя нет… Немного странно. Не похоже на Жозефину. Вы ведь едва знакомы. – Он наклонился ко мне и ткнул меня слегка в грудь. – Значит, зацепил ты ее.

– Ну не знаю, – сказал я. – Я, честно говоря, растерялся. Прямо дар речи потерял. Соболезнования всякие, я по этой части не силен.

– Да уж, дело трудное… – сказал Генрих.

Его пальцы задумчиво отбивали ритм, барабаня по подлокотникам кресла. Потом он поднялся, выдвинул ящик комода и достал две крошечные фотографии с рифлеными краями. Я узнал молодую женщину, которую видел на фотографии в кухне.

– Моя мама, – сказал Генрих. – Умерла от чахотки. Мне еще и двух не было. Я ее не помню, совсем не помню. Отец меня один воспитывал. Они даже не были женаты.

Какие еще истории мне предстоит узнать на этих выходных?

Я долго разглядывал карточки. Особенно бросалась в глаза улыбка молодой женщины. Это было совершенно необычно. Где это видано, чтобы люди улыбались на фотографиях? Первый снимок был явно сделан в ателье. Мама Генриха сидела на диване, закинув правую ногу на боковину. На второй она стояла в спортивном костюме гандболистки на каком-то лугу, зажав под мышкой мяч. Очень хорошенькая.

– Здорово, – сказал я. – Хотя нет, ничего здорового, прости. Сочувствую не знаю как. По-честному. Опять я запутался в словах…

– По-честному, это меня устраивает, – сказал Генрих. – Ценю честность. Знаешь, сколько я за свою жизнь выслушал всяких разных соболезнований, которым грош цена. Я уже давно ни с кем не говорю о маме – именно поэтому. Надоело слушать всякую чушь. Ты первый за последние годы, кому я рассказываю о ней!

Потом Генрих рассказал мне, что ему было известно о Жозефине и ее семье. О ее матери, которая после несчастного случая с Гансом, занимавшимся скалолазанием, замкнулась в себе и утратила всякий интерес к дочерям. О ее отце, который пустил все силы на расширение своего торгового предприятия и тоже совершенно отстранился от дочерей. О том, что они, раньше не интересовавшиеся политикой, в начале тридцатых стали восторженными поклонниками Гитлера. Коммунисты, евреи, с их точки зрения, были деклассированными элементами, список тех, кому закрыт был доступ в их магазины как нежелательным персонам, становился все длиннее и длиннее. И вообще, ведь в альпинистской группе Ганса был, кажется, какой-то тип славянского происхождения, не он ли виноват в произошедшем? Держаться подальше от чужеродного отребья – вот единственный наказ, который родители сочли необходимым дать Кларе и Жозефине.

Чем дольше говорил Генрих, тем больше я проникался симпатией к Жозефине. Я получил довольно ясное представление о том, как все устроено в ее семье, вернее – как все не устроено. Я был благодарен Генриху за его доверие и откровенность.

На дворе была уже безлюдная ночь, когда я наконец отправился домой. Разные мысли вертелись у меня в голове. Мама встретила меня ворчанием, но я даже толком не слышал, что она там такое говорит.

– Не забудь, завтра тебе уже в школу, – сказала она. – А в среду пойдешь в «Патриотический кружок»[32]. Прямо в школе. Папа уже договорился. Тебе ничего делать не нужно – просто пойти.

Вот так выглядела моя личная семейная реальность. Она мне претила. Особенно сейчас. Но разбираться с ней мне не хотелось, и я исчез в своей комнате.

Когда я выгружал вещи из рюкзака, мне попался в руки рисунок Генриха. Благодаря тому что я обернул его подарок свитером, он совершенно не пострадал от дождя. Только линии немного смазались. Я прислонил рисунок к стоявшей у меня на письменном столе консервной банке, приспособленной для карандашей и ручек. Это был все-таки приятный момент, когда мы встретились с Генрихом там, на холме. И немного странный. Теперь я был почти уверен, что он хотел мне еще что-то сказать. Именно мне, и никому другому. Я только не знал что.