Йожеф Лендел – Просроченный долг (страница 37)
— Понимаешь, не понимаешь, все едино. — Лицо Латышева стало совсем зеленым, глаза светились стеклянным блеском. Колени тряслись так, что все время стукались о мои. Я испугался, как бы у него не начался тяжелый сердечный приступ. Я молча наблюдал за больным человеком и оглядывался, ища помощи, если придется нести его в лазарет.
Через две-три минуты Латышев заговорил.
— Выйдем во двор, — сказал он, тяжело дыша.
Я взял его под руку, мы вышли. Латышев дышал открытым ртом. Осторожно посмотрел вокруг.
— Идем сюда, — показал он на бревна посреди двора.
— Смотри, не замерзни, — сказал я. Совершенно напрасно, так как было не холодно.
— Был я там, — начал Латышев, когда мы сели. — Три месяца. Триста грамм хлеба, пол-литра воды. Ходить мог, только держась за стенки да хватаясь за дверные ручки
— Но…
— Знаю, — перебил он. — Но сейчас я и те триста грамм не мог бы съесть. Не мог бы! — Он тяжело вздохнул. — Рассказать?
— Расскажи.
— Я еще никому этого не рассказывал, никогда. — Он пристально посмотрел на меня. — Если кто узнает, то только от тебя. — В его словах звучала чуть ли не угроза. — Рассказать?
— Я секретами не интересуюсь. К чему они мне? Дело твое.
— Я расскажу.
— Беды от этого не будет, но, — я взял Латышева за руку, — но лучше шел бы ты в барак. В другой раз расскажешь. Тебе лечь нужно. Довольно мы посидели. Я уже чувствую, бревна холодные.
Но Латышев будто не слышал.
— Самая большая моя болезнь, — начал он, — что я каждую ночь просыпаюсь и чувствую: вот-вот разорвется сердце. Во сне слышу, как лает большой пес из Норильска-2. Его лай… рассказать о нем нельзя. Почти не бывает ночи, чтобы я его не слышал. Там мы его слышали въявь, каждую ночь: с этого начиналось. Начинает лаять, скулить, выть. Потом скрип шагов по снегу, открываются двери. Шаги мы слышали только в тихую погоду, а лай — каждую ночь… Потом, через некоторое время, выстрелы, а потом опять лай собаки, но уже совсем другой. Хриплое тявканье. А потом, когда, наверно, зарыли всех убитых в тот день, наступала тишина. И весь день тишина. А ночью опять…
— Что?
— Расстрелы.
— Где? — недоуменно спросил я, потому что от слов Латышева картина для меня не прояснилась. И хотя я понимал, что лучше не спрашивать, прибавил: — Там, во дворе? — Потому что мне это казалось невероятным.
— Не во дворе. В большом бараке.
Я содрогнулся. Ведь я жил в том бараке, там мы провели первую ужасную ночь. Но следов ничего такого в бараке заметно не было. Сейчас расспрашивать нельзя, может, все это просто его больная фантазия, нужно его успокоить.
— Сейчас в большом бараке живут выздоравливающие. Режут деревянные ложки, и все такое. Домино. А больше сами играют в домино, потому что норм нет.
— А напротив? В бараке поменьше?
— Там лазарет для тяжелых больных. Я сам был там санитаром.
— На окнах толстые железные решетки?
— Железные решетки? Нет там никаких решеток. Может, были когда-то, не знаю. Там и сейчас валяются какие-то решетки под окнами. Даже унести их не удосужились. На кой черт там нужны решетки.
— Я тоже был в малом бараке. По коридору налево, во второй камере.
— Во второй? Это теперь амбулатория.
— Мы были чаще всего вчетвером-впятером. Потом ночью приходили. Когда одного уведут, когда двоих, а кто остался — ждет, кого уведут в следующую ночь. Потом перерыв, пару дней никого не уводят. А потом за одну ночь сразу троих. И каждую ночь ждешь… От нас даже не скрывали, что пути назад нет. И мы этим же встречали новичков… А вохра? Они тоже боялись. Они тоже думали, что станут последними. Они были совсем отрезаны от внешнего мира. Шоферы или трактористы останавливались в километре от барака, там сбрасывали на снег хлеб и провизию для вохры. И охрана приносила все это только тогда, когда трактор был уже далеко. Там, должно быть, был какой-то щит или знак, или что-то вроде того… Нас тоже конвоировали только до этого места, а потом показали: «Вон там барак, идите туда».
— Ну а документы?