Филипп Арьес – История частной жизни. Том 5: От I Мировой войны до конца XX века (страница 79)
В прежние времена человек всю жизнь занимался одним и тем же делом, иногда продолжал дело отца. «Перманентная революция» в производственном процессе (роботы, бюрократия, обучение при помощи компьютеров) принуждает работника к постоянному переобучению. Безработица угрожает всем социопрофессиональным категориям: сезонных рабочих вытесняют роботы, сельскохозяйственные производители вынуждены продавать полученные от предков участки земли, слишком маленькие, чтобы быть рентабельными, владельцы мелкого и среднего бизнеса разоряются, не выдерживая конкуренции с предприятиями Юго-Восточной Азии, и т. д. Занятость сокращается, люди не могут найти работу, и в этом мы видим драматические изменения в идентичности. Этот «кризис» (употребим это слово, хотя оно неадекватно отражает ситуацию) вызывает ослабление связей. В молодежной среде теперь «каждый сам за себя». Когда ищут работу, информацией не делятся. В социалистических странах повседневная жизнь настолько тяжела, что там тоже «каждый сам за себя». Выживание обеспечивает не столько дружба, сколько сообщничество, помогающее избежать политических проблем. Социалистическое общество, по замыслу его создателей, должно было постепенно стать бесклассовым, но оказалось пронизано осторожным эгоизмом. Как и капитализм. Это значит, что «деривации», выражаясь языком Парето, оказывали слабое влияние и что человек остался прежним (в большей мере таким, как его описал Гоббс, нежели Руссо), какой бы ни была политическая система и идеология, на которой она основана. Травмы, наносимые безработицей, тем тяжелее, что с ней сталкиваются люди, находящиеся на социальном подъеме, по крайней мере на пути к повышению уровня жизни. Они рискнули взять кредиты, чтобы получить желанную триаду — квартира-машина-телевизор, — и теперь могут остаться без этих вожделенных благ. Работа по найму, хоть она и менее драматична, чем безработица, также ставит перед индивидом проблему самоидентичности. В секторе кустарного производства (ремесленничество) и распространения (мелкая торговля) семья и производство были слиты воедино. Наемный труд разрушает это единство, изменяет традиционные роли, вводит дихотомию внутреннее — внешнее. Пужадизм{53} и его вариации могут быть интерпретированы как восстание против этой культурной революции.
В начале XIX века некоторым казалось, что миру грозит хаос из-за обесценивания религии, и Парето (католик), Дюркгейм (иудей) и Вебер (протестант) поставили перед обществом сущностный вопрос. Начиная с I Мировой войны мир столкнулся с тем, что невозможно было вообразить: Верден, концлагеря, «всемирная гангрена». И только II Мировая война дала человеку «объективные» поводы для отчаяния. До тех пор «шум и ярость» можно было вменить в вину дефициту. Технический прогресс победил его. У каждого человека появилась еда, одежда, жилье. Но этот процесс не был повсеместным: третий и четвертый миры до сих пор умирают от голода, тогда как развитые страны выбрасывают излишки в море. Но, возразят нам, есть основания для надежды: начиная с 1950-х годов человек имел техническую возможность уничтожить мир, но не сделал этого. Да, это так. Страх спас человечество от апокалипсиса. Агрессивность сдерживается страхом репрессий. Это верно как для отдельных людей, так и для целых наций. Таким образом, земля подчиняется эгоизму и страху. Отныне мы изо дня в день живем в этом «невообразимом», «в том, чему нет названия», без телеологии и эсхатологии, и на немного наивный вопрос Гогена: «Откуда мы пришли? Кто мы? Куда мы идем?» наука отвечает так: «Вы произошли от обезьяны, вы полиморфные извращенцы, и вы идете к смерти». Однако она не направляет этот маршрут. Общество стагнирует? Нет, оно меняется как никогда быстро. Возможно, следовало бы говорить о стагнирующей или, скорее, отсутствующей философии. Ни атомная бомба, ни Холокост не смогли заставить человека перейти к новому пониманию мира и себя в этом мире. Как раз наоборот, философия выведена из школьной программы, маргинализирована в программе высшей школы и не интересует больше никого — или почти никого. Быть может, это происходит из-за того, что онтология изучается через метафизику; мы отказываемся видеть то, что происходит на наших глазах: брошенные на произвол судьбы беженцы, загнанное в гетто, даже уничтожаемое коренное население Южной Африки, истребляющие друг друга ливанцы, «исчезающие» латиноамериканцы, голодающие жители Сахели{54}, ГУЛАГ, бесконечно перевоплощающийся «мертвый дом». В 1985 году «Европа отметила сороковую годовщину победы над одной из форм варварства. Но остаются другие» (Б. Фраппа). И вот в этом дезориентированном (в этимологическом смысле слова: не знающем, где встает солнце) мире человек, каким бы ни были его статус, роль и функция, оказался один перед выбором. II Мировая война в самом деле подточила авторитет организаций и иерархий. Оправдания «Я просто выполнял приказ» теперь недостаточно, чтобы оставаться «невиновным». Надо ли было в 1940 году слушаться «человека 18 июня» или «победителя под Верденом»? В той Франции, одновременно католической, монархической и якобинской, всегда был медиатор, посредник, который говорил, что следовало делать. Был неписаный закон, одновременно констатирующий и обязывающий, который можно выразить такими словами: «Каждый