<iframe src="https://www.googletagmanager.com/ns.html?id=GTM-59P8RVDW" height="0" width="0" style="display: none; visibility: hidden"></iframe>

Филипп Арьес – История частной жизни. Том 5: От I Мировой войны до конца XX века (страница 51)

18

Конечно, общественное мнение не совсем уж глупо. Общество смутно сознает, что эти речи, несмотря на свое преображение и налет частной жизни, остаются публичными. Показ частной жизни публичных персон не ослабил любопытства публики, стремящейся узнать как можно больше. Им без конца приписывают какие-то похождения или болезни, в основном рак, слухи о которых распространяются несмотря на опровержения. Надо сказать, что в нашем обществе все еще сильна прежняя скрытность: в отличие от американских политиков, французы не делают достоянием гласности ни свои доходы, ни здоровье. Это вызывает подозрения, а иногда и скандалы: например, в связи с самоубийством министра Робера Булена{30}. Парадоксальным образом неполная искренность политических деятелей лишь усиливает необходимость искренности внешней: говорят, что президентские кампании строятся на репликах, производящих убедительное впечатление аутентичности.

Таким образом, историю частной жизни нельзя свести к одной простой формуле.

Первоначально мы выявили ширящееся расхождение между публичным и частным. В то время как труд перебрался из домашней сферы в общественные места и стал обезличенным, частная жизнь индивида утверждалась в семье, иногда ломая ее и придавая телесной идентичности новую ценность. Прежние устои, которые объединяли в рамках рабочей семьи деятельность и публичного, и частного порядка, распадаются: частная жизнь становится все более частной, публичная жизнь — все более публичной.

Это разделение слишком радикально и грубо. Оно свело бы организацию публичного пространства к противопоставлению двух полюсов: общественному пространству завода или офиса противопоставлялись бы спальни и туалеты. При этом в расчет не принимались бы переходные пространства, получастные-полупубличные, которые урбанизация уничтожила в прежних кварталах, но которые упорно возрождались в других местах. Это означало бы игнорирование множества взаимовлияний, которые создают между публичным и частным тесные связи нового характера. Формальная организация публичного пространства смягчается общественными нормами без принуждения; в свою очередь частная жизнь неявно, но весьма эффективно поддается влиянию медиа и рекламы. Наши современники отстаивают право быть личностью даже тогда, когда выполняют социальные функции, но в частной обстановке ведут себя в соответствии с ожиданиями общественного мнения. Даже в политике для достижения общественных целей используются коды частной жизни. Граница между частным и публичным как бы затушевывается.

В действительности же она не исчезает, но лишь становится менее ярко выраженной. Точнее говоря, специализация пространств позволила сблизиться социальным кодам и нормам двух миров — частного и публичного. В зависимости от контекста, конкретных условий одно и то же поведение приобретает различные значения. Теперь не коды, частные или публичные, определяют ситуации или места, а наоборот. Таким образом устанавливается новое равновесие: различия между частным и публичным мирами компенсируются смежностью норм.

Тем не менее в этой организации, где социальная система сохраняет равновесие в новом взаимодействии частного и публичного, сам по себе индивид от нас ускользает. Социальная по своей сути, история границ между двумя сферами жизни не смешивается с историей собственно частной жизни, с ее тайнами. Нам предстоит теперь коснуться именно этой истории.

ГЛАВА 2

ИСТОРИЯ ТАЙНЫ?

Жерар Венсан

ТАЙНЫ ИСТОРИИ И ИСТОРИЯ ТАЙНЫ

Мы пытаемся представить, чем могла бы быть сегодня история тайны… Скажи мне, что ты скрываешь, и я скажу тебе, кто ты. Быть может, такую историю и не напишешь… Неважно, следует попытаться. В конце концов, существует психология тайны и онтология тайны, у нее есть свой социолог (Зиммель) и свой романист (Бальзак). Почему бы ей не иметь своего историка?

ИСТОРИЯ И ИСТОРИИ

Любая историческая книга — это прежде всего непростая история книги, которая с первых строк сталкивается с многозначностью слова, вынесенного в заглавие. Во-первых, это прожитая история, то есть прошлое человечества, путано пересказанное постфактум теми, кого называют «историками» (история-рассказ); во-вторых, представление, которое рассказчик формирует на основе этой истории (есть ли у нее «смысл», то есть направленность и значение?), сами эти рассказы, взятые из не всегда достоверных источников или даже придуманные. Здесь речь пойдет об истории-рассказе. Историку в данном случае невозможно охватить феноменальное разнообразие событийного поля. Ход его мысли отражает (искажает?) его же фантазии и предубеждения, — короче говоря, его эпоху и, точнее, то, как он ее воспринимает, мирится с ней, прославляет ее (идея прогресса), отталкивает ее (золотой век остался в прошлом). Историк, изучающий далекое прошлое, зависим от эпохи, которую он не изучает, а именно от его собственной. По его текстам видно, что он разрывается между бытием и небытием. Если он пессимист, он выявляет во всемирной истории «конкретную реальность зла, которая охватывает все вокруг», согласно Гегелю. Если оптимист, то, как Дюркгейм, постигнет идею социодицеи. «Пессимист и оптимист противостоят друг другу в вопросе о том, чего нет», — писал Поль Валери. Они противостоят друг другу и в вопросе о том, что было.